Нет. Ни вам, ни мне каждой кровинкой этого не прочувствовать… Как бы ни изображали смерть, не веришь. Я даже графу Лёв Николаичу Толстому и то не верю. А вечное заточение не смерть ли?
Уж на дворе весну натягивало; робко, но подступала. И думалось моей Аннушке: первая его весна в равелине, как тяжко. Воробушек чирикнет, запах капели, скоро и вербное… Старый человек, генералу за семьдесят, он поймет, он все поймет.
На крепостном дворе попался ей старичок военный: шинель потертая, фуражечка выцветшая. Идет, пришаркивает, палкой стучит. Так он ей мил сделался, до жалости мил, она ему улыбнулась и поклон головой отдала. Да и тотчас как осенило: Ганецкий!
Про Ивана Степаныча Ганецкого я во всю жизнь ни словечка теплого не словил. А он, пожалуйста, выслушал Анну Илларионну. Уверяет, что генерал был тронут… Но письмо-то не взял! Обе руки вместе с палкой за спину спрятал. «Увольте, не могу-с! Я лично двум государям известен, третьему на краю своей могилы присягнул. Не могу-с. Скорблю, весьма скорблю, но увольте».
Анна Илларионна еще что-то, не помнит что, а Ганецкий снял фуражку, перекрестился на собор, да и зашаркал, зашаркал к крыльцу комендантского дома.
Полнейшая неудача. Фиаско. Смирись, не так ли?
Нет! Она ищет! Вот женщина… Если хотите, в революции почти все женщины — Перовские. Более или менее. Впрочем, лучше так: Софьи они были — мудростью, своей женской сердечной мудростью умудренные.
Ведь почему Анна-то Илларионна ищет? Нарушает первую заповедь его «Завещания»: не расходуйте силы для нас. Но ищет… Хорошо, есть и оправдание — его последняя заповедь: заботьтесь о нравственной удовлетворенности каждого из вас. Но, уверяю, ей нужды нет в оправданиях. Потому что она…
Вот слушайте: «Пусть останется у меня тончайшая нить, связанная с жизнью, и я готов на самые ужасные ежедневные муки». И поясняет: жизнь — это когда всем своим существом борешься за идею. Так Александр Дмитрич в письме, которое в день приговора писал.
А для Анны Илларионны одно звучит: тончайшая нить нужна… Пояснение-то она, может, и слышит, наверняка слышит. Но как? А так, как я вам пример приводил: стон безнадежно больного человека: «Ах, скорее бы конец…» В равелине, в каземате, заживо погребенному нужна, необходима нить, связующая с жизнью, вообще с жизнью, — вот это она знает, это она постоянно слышит и больше ничего не знает и не слышит.
Здесь стержень: ищет! Не может и не хочет согласиться, чтоб хоть одна-разъединственная душа не блеснула середь петропавловских служителей. Крепость — юдоль слез. Как же именно там не блеснуть хотя бы одной-разъединственной душе.
«Наивность»? Гм… Согласен. А только скажу вам, что такими наивностями мир цветет. Что он без них? Пуст и сир.
А теперь, сокращая, спрошу: нашла ли?
Не буду томить. Если б нашла, тогда бы, пожалуй, Густав Эмар, какое-нибудь из этаких сочинений. А если б не нашла, то, стало быть, ваша взяла — наивность. Ну, а жизнь распорядилась по-своему.
Сдается, неподходящее имя у него было — Вакх. Батюшка — и вдруг: Вакх… Так вот, видите ли, отец Вакх священничал в крепости, в Петропавловском соборе. А прежде — в армии, на театре военных действий. Нет, на войне она его не встречала. А похожих встречала. Он из тех, говорила Анна Илларионна, которые на позициях один сухарь с солдатом ели, а в госпиталях, помогая сестрам, не гнушались черной работы.
Помню, Александр Дмитрич тронул такой сюжет — нравственность революционера. Сюжет у него капитальный. Потому-то, доказывал, и требуется безупречная нравственность, что об идее по ее проповеднику судят. Верно замечено, очень верно.
Не посетуйте на сближение, но разве о религии подчас не судят по тому, каков поп в приходе? А нравственность попов известна. Одно утешение: не только в России… Отцу Вакху не дано было спасти репутацию поповства. Слишком оно, прости господи, вакхическое. Но сам-то отец Вакх был добрым, умным, симпатичным. И «добрый», и «умный», и «симпатичный» — определения Анны Илларионны.
Не вообразите, однако, что сделал он то, чего не сделал генерал Ганецкий. Между нами, не думаю, чтобы отец Вакх решился, предложи ему такое Анна Илларионна.
Единственным вот что было…
С Петербургской стороны много прихожан, а моя Аннушка хоть и не той стороны, стала ходить к службе в крепостной собор. И, как музыку сфер, слышала иногда в исповедальне шепот отца Вакха: «Жив он, жив…» Безумно редко этот благовест, потому что и священника допускали в равелин не чаще солнечного луча.
А в марте… Александр Дмитрич загодя указывал — в марте умру… И совпало, и точно в марте, но уже в восемьдесят четвертом году, накануне сретенья. Отец Вакх говорил: ровно в полдень умер, это уж, значит, куранты играли не «Коль славен», а полуденному и полуночному — «Боже, царя».
Воспаление обоих легких, и никакой медицинской помощи. Алексеевский равелин убил Александра Дмитрича.
Узников равелина тайком хоронят. Могила неизвестна, вроде и нет вовсе.
Я листок сберегаю, рукою Анны Илларионны: «Земного его жития было двадцать девять лет, два месяца и один день».
А моя рука не поднимается приписать на том листке: «Ее земного жития было…» Нет, не поднимается, все мне мерещится: вернется, приедет, совсем недалеко этот Гдовский уезд.
Я нынче с того и начал: поступила она так, как и суждено было поступить Анне Илларионне Ардашевой.
Вы знаете, есть явление, которое медики определяют «характерным для России», — холерная эпидемия. Я мальчишкой был, но помню, хорошо помню страшный тридцать первый год. Теперь не то, конечно, но тоже радость невелика.
И еще недавно, в девяносто втором, явилась. Здесь, в Петербурге, единицы мерли, а в губернии — сотни. И Аннушка отправилась в глушь. Вот так она и на театр военных действий ринулась. В глушь, в гдовские деревни. Там и сразило. А было ей от роду тридцать семь…
…Странное ощущение: будто все ушли, вещи вынесли, пусто, а я остался. Рассказ мой окончен. Многое упустил, лишь бегло обозначил, да я вам заранее и честно — власть воспоминаний.
Но литератор, какое бы малое место он ни занимал, должен умереть с пером в руке. И я думаю записать все. Однако успею ли, вот вопрос.
Это почти телесное желание — успеть, ах, если бы успеть! Ведь лучшее — то, что ты еще только задумал. И представьте, здесь сходство меж нами, колодниками чернильницы, и такими, как Александр Дмитрич, мучениками долга.
Но есть и несходство. Пишущий, если не зелен, сознает — достигнешь, совершишь и, увы, не скажешь, как господь бог: «Это хорошо». А вот они, такие, как Михайлов, убеждены: за поворотом дороги — вселенская гармония. И они счастливее нас.
Рассказ кончен, а книга не начата. Слабею и гасну, однако возьмусь. И все, что вы вечерами слышали, положу на бумагу — для типографского станка.
ОБ АВТОРАХ
Возвращение памяти
Булат Шалвович Окуджава. Родился в 1924 году в Москве. Семнадцатилетним ушел на фронт. После войны окончил филологический факультет Тбилисского университета. Учительствовал. Работал в областной газете, затем в издательстве «Молодая гвардия». В 1959–1962 годах заведовал отделом поэзии «Литературной газеты». С 1962 года на творческой работе. Б. Окуджава автор семи поэтических сборников, повестей и романов: «Будь здоров, школяр», «Бедный Авросимов», «Похождения Шипова», «Путешествие дилетантов», «Свидание с Бонапартом», а также ряда рассказов.
Мысленно обращаюсь сегодня к истокам творческого мира Булата Окуджавы, заново вчитываясь в ведущие мотивы и образы его стихов, созданных на рубеже 50— 60-х годов, постигаешь как непреложное поэтически возвышенное, сокровенное, трепетное чувство истории изначально прорастало в них, словно колос из зерна. И можно лишь подосадовать на себя задним числом, что, увлеченный, завороженный, потрясенный щемящим ли — «постарайтесь вернуться назад» — прощанием с мальчиками и девочками военной поры, печальной ли мелодией радиолы в арбатском дворе, оплакивающей всемогущего Короля, полночным ли кружением синего троллейбуса по московским бульварам, ты уже тогда не расслышал, не разглядел, как в напевной окуджавской строке все явственней проступало прошлое. Не только недавнее, неостывшее, еще не успевшее стать собственно историей («Вы слышите: грохочут сапоги…», «Не вели, старшина, чтоб была тишина…», «Простите пехоте, что так неразумна бывает она…»), но и отдаленное, в полном смысле слова историческое, как бы въяве приблизившее нам «Невы державное теченье, береговой ее гранит». Об этом одно из ранних стихотворений 1957 года: